Для первого парного портрета я выбрал две, в определенном плане полярные фигуры в российском политологическом поле: они крайние по структуре и объему страха, транслируемого своей аудитории в качестве помощи для идентификации себя. И по привлекаемому в качестве опоры слоя реальных или подразумеваемых экспертов, способных придать оценкам факультативную ценность.
Федор Лукьянов, пришедший в политологию из филологии (германистики), привнес в строй своих рассуждений ту последовательность и отчетливость мысли, которая филологии по большей части свойственна. Это обеспечило ему узнавание в период, когда однозначность позиционирования еще не требовалась, не превратилась в норму; когда еще можно было балансировать на границе между за и против, уклоняясь за аналитическим сленгом от однозначных формулировок. Хотя впоследствии необходимость определиться стала влиять и на строй построения мысли, которая, теряя фокус, стала размываться. Это когда в смысле позиционирования была выбрана безусловная и, конечно, вынужденная лояльность патрону.
Если попытаться охарактеризовать его политологическую самость по виду и объему транслируемого страха, то Лукьянов из всех предполагаемых к рассмотрению политологов транслирует минимум страха, чем и выводит себя на границу политологического поля. Система, предназначенная для исследования, не вызывает у него видимых опасений, напротив, его стремления состоят в тщательной минимизации ощущений нестабильности и страха. Или в транслирования такой интерпретации системных свойств, дабы система – после анализа — вписалась в пределы нормы (или множества норм) даже тогда, когда большинству наблюдателей она кажется фирменным нарушением норм изначально.
В полном контрасте с ним Валерий Соловей представляется политологом, фокусирующим и усиливающим многократно рутинное ощущение страха, вызываемое исследуемой системой. Сама система, теряя при таком рассмотрении ряд рациональных качеств, стремится к умножению транслируемого ею страха, монстроизируется, капитализируя любые мрачные прогнозы как уже недостаточно мрачные. И сдвигается в сторону оттенков черного, почти неразличимых на фоне доступного анализа.
Соловей мигрировал в политологию из истории, которую интерпретировал в допустимых тонах легального национализма (заметим, что националистический бэкграунд характерен для большого числа российских политологов, и Соловей, как и практически все остальные, не дистанцируется от своих прошлых националистических позиций: не активированные сегодня, они просто мерцают, как опция, зарезервированная на время, но позволяющая вернуться к ней, если это будет соответствовать изменяющимся обстоятельствам).
Позиции просвещенного национализма позволили ему сделать негромкую научную карьеру и стать экспертом второго плана в различных телевизионных баталиях, где он использовался в качестве поддержки как периферийных по отношению к мейнстриму, так и вполне близких к власти политических сил.
Однако эмоциональное и преувеличенное восприятие нестабильности системы, наступившей в посткрымский период, заставило его пересмотреть стратегию, сменить объект страха с антисистемного на системный и стать усилителем, репродуктором и рефлектором этого страха.
Политологическая схема представляется актуализацией роли перебежчика, шпиона, контрабандиста, перевозящего полученные с одной стороны границы секретные знания на другую. Типичное построение ряда его популярных утверждений представляет собой констатацию полученных, благодаря тщательно сберегаемым частным связям, сведений о нестабильности системы (как бы из первых рук). А также трансляцию информации о панических настроений у них в предположение (подкрепленное экспертной информацией) о скором и неизбежном крахе системы.
В интерпретации политолога, экспертные данные используются перпендикулярно тому, как их транслируют информаторы, всеми силами пытающиеся избежать краха системы, для чего с ним этими уникальными данными и делятся, как со своим. Но, пройдя политологическую обработку, эти сведения лишь увеличивают объем и структуру продаваемого аудитории страха, тем самым умножая и ценность политологической работы.
В этой схеме есть определенная ловкость и несомненное понимание своей аудитории, которая полна эсхатологических ожиданий, их смысл не просто в скором и необратимом обрушении ненавистной системы зла и абсурда, но и такого итога этого обрушения, который позволит на обломках самовластья написать ярким шрифтом свои имена. Тех, кто проделал смелый и титанический труд, ожидая крушения с особым тщанием.
Важно отметить, что слой экспертов, на которых опираются Соловей и Лукьянов, кажется принципиально разным только на первый взгляд. На самом деле это, возможно, одни и те же эксперты, которых используют политологи, озвучивающие полярные позиции, просто в двух разным режимах: дневном и ночном. В дневном режиме эксперты транслируют информацию, используемую Лукьяновым для подтверждения стабильности и нормальности системы, а в ночном и анонимном — те же эксперты делятся алармистскими настроениями, создающими впечатление турбулентности и готовности к краху системы.
Но именно анонимность предоставляет возможность для Соловья, как прорицателя будущего, создавать перманентное ощущение ситуации накануне полного разрушения и краха (сегодня рано, завтра, быть может, поздно), переполняющего экспертов, приближенных к телу и, значит, по логике толкователя, понимающих ситуацию точнее и беспросветнее.
Понятно, что в такой позиции заключен риск, во многом перверсивный по отношению к риску, сопровождающему аналитическую линию Федора Лукьянова. Его риск не менее значителен, но при этом прямо противоположный. Представая в качестве минимизатора страха, источаемого системой, Лукьянов ставит себя в позу наиболее акцентированной ответственности за сохранность системы. Казалось бы, это сулит ему ряд очевидных дивидендов, как у политологического охранителя, но это в случае тысячелетнего рейха системы, а в ситуации ее нестабильности и трансформации, его устремления на минимизацию страха почти гарантируют ему место козла отпущения, на которого – причем куда больше, чем на ряд еще более сервильных политологов – ляжет ответственность за анормальность системной трансформации. То есть те, кто изначально принадлежал системе и не демонстрировал способности и инструменты анализа, как бы естественным образом выпадут из рассмотрения и поиска ответственных, а его узнаваемость и принадлежность к одному, казалось бы, слою вменяемых гуманитариев почти гарантируют роль с весьма тревожным финалом.
То есть минимизация страха оказывается точно таким же или похожим риском инвестиций в будущее. Границы страха оказываются наиболее чувствительными для транспортировки в другие обстоятельства. Хотя по поводу риска стратегии многократного усиления страха, которую эксплуатирует Соловей, тоже существует ряд разночтений. У демонизации системы, к которой прибегает политолог, расчесывая зудящее место, есть некоторая нейтральная полоса, кажется, устраивающая обе стороны. Эта демонизация, монстроизация похоже не всех пугает с той стороны, а даже представляется во многом удобной. При таком процессе интерпретации почти стираются черты прагматического, рационального деления на спектры с градацией серого. Демонизированная система представляется уже почти мистическим объектом с инфернальной структурой, что рядом ее старателей интерпретируется, скорее, положительно.
Если мы имеем перед собой не социальное столкновение с довольно легко вычленяемыми социальными стратегиями, а некое вселенское столкновение Зла и Добра, то все социальные подробности естественным образом нивелируется, вместе с ответственностью за принимаемые решения. А раз так, эта социальная ответственность как бы пропадает в тени демонизации, что почти в равной степени удобно, как тем, кто принадлежит на разных этажах структурирования к этой системе, так и тем, кто символически оппонирует ей, отчасти оставаясь ее частью и только вынося свою воображаемую часть в область противостояния.
Но в любом случае стратегии минимизации и максимизации страха, как части позиционирования, представляются в определенной мере контрастными полюсами той политологической конструкции, которая рассматривается.
Михаил БЕРГ